«Ты — юность, ты — чувственность, ты — вожделение, ты — отрада и вечный соблазн для мужчины».
А. Дюма-сын в предисловии к изданию «Манон Леско» 1875 года
Мир пролюблен, прочувствован и прочитан насквозь. Мир пронизан неосязаемым присутствием людей, никогда не существовавших, в то время как эхо их интонаций, неуловимый отзвук их шагов и вибрация воздуха от их бесплотного присутствия в нашей жизни — бесспорны.
Чем доказывается действительность существования человека на земле, попросту говоря, неоспоримость того, что он был? Могильной плитой с его именем на кладбище? Мемуарами современников? Его потомками, делами, рукописями, открытиями, преступлениями?
У тех, о ком я говорю, нет могил и осязаемых наследников, они — мираж воображения. Но... что с того, что они просто были написаны? Что с того, что они были просто персонажами книг? Литература так же вещественна и действенна, как любая вещь, до которой вы можете дотронуться рукой.
Маленькая книга in quarto, стиснутая, словно цветок, заготовленный для гербария, соседними толстыми томами, одно из доказательств тому.
В литературе есть десятки названий книг, укоротить или изменить которые невозможно. Сами эти заглавия стали своеобразными клише, этикеткой, ярлыком, который мы, сами того не замечая, называем машинально в той или иной ситуации, то ли непроизвольно пользуясь своей начитанностью, то ли просто не будучи в состоянии отделить литературный мир от его жизненных повторов и клонов. Заглавие книги — её лицо, её имя, её ДНК. Заголовок самой известной книги Даниэля Дефо состоит из предложения, длиной в абзац, но каждый безошибочно знает её подлинное название. Остаток утрачен за ненадобностью, тогда как имя вобрало всё.
Но речь идёт о другой книге и другом имени...
Что бы вы сказали, если бы на полке обнаружились такие книги, как «Наказание», «Мир», «Дети»? Они не знакомы вам? Полноте, вы их читали много раз. Просто я убрала половину названия так же, как это произошло с заглавием той книги, о которой я говорю. Она утратила ровно половину, при этом сохранив своё настоящее лицо, прелестное, как первый цветок яблони. Подойдем ещё ближе. На той же полке стоят книги «Людмила», «Джульетта», «Изольда», «Маргарита»... Теперь всё стало яснее: я кощунственно разделила неразлучимые любовные пары.
«История кавалера де Грие и Манон Леско», превратившаяся навеки в «Манон Леско», потеряла в заглавии главного воздыхателя Манон, её пожизненного Ромео, её преданного любовника, великого адвоката и безутешного языческого поклонника. Но книга обрела своё неповторимое имя.
Жанр романа, написанного как исповедь де Грие первому случайному попутчику (автору «Записок знатного человека», то есть самому аббату Прево), — приём в литературе не уникальный. Так же доверяет свою историю случайному человеку Дон Хозе из новеллы Мериме «Кармен»; так же буквально навязывает свою повесть незнакомому спутнику по пароходному путешествию врач в рассказе Цвейга «Амок»; так же — перед соседом в вагоне — пускается в убийственные откровения Позднышев из «Крейцеровой сонаты» Толстого...
Кавалер де Грие, у которого нет даже имени, так он поглощён той, о которой рассказывает, стал настолько патологически верным рыцарем своей неверной возлюбленной, что отдал ей без остатка не только время, прожитое рядом с ней, но и всю свою литературную жизнь.
Манон Леско, напротив, стала осязаемым персонажем для стихов, портретов, опер, балетов и превратилась в настоящий источник вдохновения для многих художников, завладев их вниманием и талантом. Это должно было бы показаться по меньшей мере удивительным, если принять во внимание её недолгую жизнь, лишённую какой бы то ни было добродетели и малейших попыток следовать минимальным понятиям о порядочности, но это кажется и таким логичным, ибо пыл де Грие способен увлечь любого.
Всё идёт у них врозь. Эту пару отличает поразительное несовпадение характеров и темпоритмов: он — образец постоянства, она — однодневка; он основательно посвящает всю свою жизнь одной цели, даже идя на преступления, — ей, своей Манон, она же живёт увлечениями и мыслями не долее нескольких минут; её так же легко увести и занять чем-то новым и эфемерным, как трудно отвлечь её верного поклонника от маниакальных мыслей о ней одной.
Что до исчезновения де Грие из заглавия, то и это символично: ведь и Манон постоянно сводит на нет его какую бы то ни было значительность в своей жизни. На протяжении всего повествования она то на считанные страницы приближает его к себе, то предаёт, бросает, отвергает, обманывает, откровенно пренебрегает им. Похоже, что и умирает она на руках у своего беспримерного поклонника только потому, что рядом не случилось никого, с кем можно было бы изменить ему в последнюю минуту своей беспорядочной и легковесной жизни. И, тем не менее, литературно выживает — она, и вытесняет бедного де Грие с обложки практически навсегда — она.
Аббат Антуан-Франсуа Прево знал, о чём писал. Крайне неустойчивый в своём много раз прерываемом житейскими соблазнами послушании, он перепробовал всё, что только мог отведать природный авантюрист в восемнадцатом веке. Портретов, запечатлевших его в различных жизненных ситуациях на фоне пестрых декораций, хватило бы на изрядное портофолио актёра в многоцветных ролях. Он был и студентом иезуитского колледжа, и монахом, и вероотступником, и солдатом, и дезертиром, и путешественником без средств, и подделывателем подписей, и злостным должником, и страстным воздыхателем, и беглецом, и разыскиваемым по ордеру на арест «голубоглазым блондином среднего роста с круглым лицом» — попробуй найди такого, — и основателем журнала, и арестантом в тюремной камере, и священником небольшого прихода под конец жизни.
И при этом он был писателем, выпустившим в свет неимоверное количество романов и приключений, исторически достоверных, как, наверное, хотелось ему думать, и любовных, ужасных и нелепых, с каннибалами, пещерами, одинокими романтическими дамами и кроваво-роковыми страстями вперемешку. Из всех этих фантасмагорий выжила и обрела множество последующих жизней и воплощений одна: Манон.
Роман, написанный словно невзначай, даже не даёт против правил никакого ясного портрета главной героини, словно де Грие не смеет найти слова для описания её красоты и прелести, дабы не соблазнить слушателя. «Очаровательное создание, достойное занять первый престол мира, если бы все люди имели мои глаза и сердце», лишь раз упоминает он.
Будучи в здравом уме, можно только недоумевать, как могло столь порочное создание вызвать такую всесокрушающую любовь: понять Манон так же трудно, как её ясно представить. Главное очарование заключается не в ней, а в страсти преданного де Грие. Это его безумная рефлексия, его немыслимо восторженное восприятие, доходящее до полной потери здравого смысла, его горестные стенания и неумеренные восхваления рисуют образ пленительного женского существа, мерцающей крыльями бабочки, вспархивающей со страниц крошечного романа. Она смотрит с этих листов, замерев вполоборота, она неуловима, она ничего не говорит напрямую; между створок книги она стоит словно в дверях, всегда готовая выбежать, взлететь, исчезнуть, ускользнуть, измениться и изменить. Её речи пересказаны де Грие и облагорожены его интонацией, её поступки, как бы ни были они ужасны, уже оправданы им, её глупости и преступления объяснены им с простодушием и снисходительностью, как и заранее им прощены. Она любовно ограждена памятью кавалера, она наряжена в его восхищение, укутана им как флером, она выпестована его верностью и из его уст получает свой главный оправдательный приговор.
Название этому наваждению — «отражённый характер», ещё один приём искусства, блистательно работающий на руку Манон.
Так Татьяна, пришедшая в кабинет Онегина и перелистывающая книги, объясняющие вкус и характер хозяина библиотеки, узнаёт о нём больше, чем когда он был рядом с нею, произнося свои отповеди и флиртуя с её сестрой.
Так и Полина в «Пиковой даме» Чайковского поёт по просьбе подруг «романс любимый Лизы», характеризуя своим выбором более Лизу, чем себя. И как же пророчески отзывается этот романс в дальнейшем...
Исчезнувший жених в повести Сэллинджера «Выше стропила, плотники» так и не появляется, оставшись многогранно и выпукло очерченным репликами всех прочих персонажей, составляющими костяк и смуту произведения. (При этом именно он остаётся ясно представленным читателю, настолько ясным, что никого не удивляет его последующее самоубийства в совершенно отдельном и самостоятельно существующем рассказе «Хорошо ловится рыбка-бананка».)
Это, наконец, главный и даже титульный герой последнего романа Карела Чапека «Жизнь и творчество композитора Фолтына», где герой существует только в воспоминаниях: одноклассника, соседа, коллеги, жены, студента, и т.п., его биография и каждый его шаг описан кем-то другим, и взгляд этот не всегда влюблённый, и в итоге появлется лицо, которое ни с кем не спутаешь.
Примеров можно привести много, и Манон — один из самых неоспоримых. Лицо Манон умножается, расслаивается, уходит в бесконечность, словно будучи помещено между двух зеркал. Её образ на протяжении двухсот пятидесяти лет обретает всё новые краски, как будто сегмент за сегментом открывается всё шире веер, запечатлевший её непостижимый нрав.
Невозможно перечислить всех художников, занимавшихся иллюстрированием романа или просто писавших портрет взбалмошной Манон. (По остроумному замечанию А. Уссэ, сколько бы ни было у неё любовников, всё это ничто в сравнении с теми толпами воздыхателей, которых привёл к её ногам аббат Прево.) Так же жаль заглушать свежесть этого образа сухим перечнем справок о драматических постановках истории её жизни на сцене и в кино.
Чаще, чем зрительные образы с картин и экрана, приходят на ум стихи и музыка, вслед за солнцепоклонником де Грие пытающиеся воскресить эту поистине бессмертную возлюбленную.
Сколько бы творцов ни бралось воплотить в словах, рифмах и звуках образ Манон, каждый раз это оборачивается новой стороной и новым оттенком в её наряде. В 1909-м году Михаил Кузмин написал стихотворение о ней, заканчивающееся возвышенными словами:
«...зарыта шпагой, не лопатой Манон Леско!»
В самом деле, какое неожиданное и, как всегда, не зависящее от неё самой благородство венчает её конец: де Грие действительно хоронит возлюбленную, роя могилу обломком клинка; шпагу он ломает сам, чтоб она заменила ему заступ. В самом деле, на что теперь ему шпага, если некого больше защищать в этой жизни. О себе он вновь не заботится.
Молодая Марина Цветаева, находящаяся, как всегда, под обаянием минутных, но всесильных увлечений, восхищавшаяся этим стихотворением Кузмина, в последний день 1917-го года — точно тогда других забот не было — написала свою Манон:
«Кавалер де Гриэ! — Напрасно Вы мечтаете о прекрасной, Самовластной — в себе не властной — Сладострастной своей Manon.»
(Рифмовать и нанизывать перечисления она могла бесконечно. Цветаева только что познакомилась с П. Антокольским, и ей остаётся ещё несколько недель до знакомства с «каменным ангелом» — Ю. Завадским, на которого, собственно, заочно и напрямую и выльется весь поток изящных, несколько старомодных (очевидно, в противовес брутальности революции и постигшей людей катастрофы, которую они ещё не научились осознавать) и изысканно-куртуазных стихов. Вся она была тогда во власти кружевных времён де Грие, мемуаров Казановы и Prince De Ligne, ещё не поняв, что уже сама была эпохой.)
Удивительно, но и П. Антокольский не избежал мимолётного поклонения всё той же Манон. Почти восьмидесятилетний, он в 1974-м году вдруг написал романтическое стихотворение, похожее на стихотворный пересказ сюжета книги, приправленного интонацией современности:
«Там, где-то далеко, Из чьей-то оперы, со сцены чужестранной, Доносится и к вам хрустальное сопрано — Поёт Манон Леско.»
Признаться, досконально зная оперу, о которой ещё пойдёт речь, никак не могу согласиться с тем, что это стихотворение верно передаёт её атмосферу. Выбранный поэтом размер и интонация относят стихотворение скорее к мелодии и духу «Лили Марлен», чем к бельканто.
Оперные композиторы одарили Манон трижды, но впервые этот образ появился на сцене в балете Галеви в 1830-м году. Первым, кто позволил Манон запеть, был Обер, давший ей оперную жизнь 1856-м году. Это не остановило Жюля Массне, который был до самозабвения захвачен книгой Прево и характером главной героини и написал оперу «Манон» в 1884-м. По популярности у себя на родине эта опера по сей день занимает первое место наряду с «Кармен» и «Фаустом». Её отличают истинно французская лиричность и мелодичность речитативов — ещё один лик Манон.
Пуччини написал свою «Манон Леско» в 1893-году, создав страстную и мощную партитуру, переполненную энергией и эмоциями, звучащими на разрыв. Честно говоря. как раз опера великого итальянца могла бы претендовать на то, чтобы восстановить де Грие в попранных правах. В третьем акте у корабля де Грие просит у капитана, готовящего «весёлых девиц» к отправке на поселение в Америку, разрешения сопровождать Манон. Этой сцене нет равных, общий разрешающий ликующий аккорд оркестра с ударом тарелок приобретает эффект катарсиса. Невозможно не ликовать вместе с де Грие, и, вот удивительно, невозможно не сочувствовать этой далеко не идеальной паре. По сути и силе выписанного композитором музыкального характера, эта сцена достигает апогея выразительности; пожалуй, опера Пуччини могла бы смело называться именем кавалера.
Но и Манон получила в своей партии одну поразительную, совершенно особенную деталь. В небольшой сцене музицирования в салоне содержанки (а Манон становится ею во втором акте), в сцене мимолётной, недолгой, несерьёзной — Пуччини отдаёт ей мелодию из собственной «Messa Di Gloria» 1880-го года, произведения одновременно глубоко духовного и полного радости жизни. Мотив звучит так же ненавязчиво, как и побочный менуэт во втором действии «Тоски», и столь же красноречиво: не двойственную ли натуру аббата Прево уловил и отметил композитор, дав безбожнице Манон строки из религиозной мессы?
Как известно, сюжет повести Прево заканчивается неким духовным просветлением Манон. Не прожившая и девятнадцати лет, к концу исповеди де Грие, доверенной автору, она выглядит как взрослая женщина, сломленная годами жестоких невзгод, тогда как это были буквально два месяца тяжелого путешествия и несколько недель жизни на поселении. Лишившись свободы, богатства, даровых денег, развлечений, шальных удовольствий, драгоценностей и прочих золотых рамок, которые все обольщённые ею мужчины предоставляли ей наперебой и которыми она никогда не дорожила по-настоящему, она вдруг странным образом изменится до неузнаваемости. Она обращается к религии, наконец, отвечает преданностью де Грие и выражением смирения и любви заканчивает свои недолгие дни.
Остаётся ли она такой в памяти?
Ни на миг.
Юная, безнравственная, летящая на блеск и развлечения, разрушительница сердец и разорительница кошельков, Манон начисто лишена созидательного начала. Но в тысячный раз перечитав эту книгу, я задаюсь вопросом: что в ней столь очаровательного, что заставляет со снисхождением и даже восхищением относиться к сомнительной главной героине? Почему этот живой и легкомысленный характер так притягателен — не своей ли живостью, не просто ли воплощением жизни, не знающей своего счастья, праздничности и красоты?
Я была в городке Эсден в департаменте Па-де-Кале, где родился мятежный аббат, и всматривалась в глаза его мраморному изображению, ища ответа.
Ни пониманию мужских и женских характеров, ни мотивации мужских поступков, ни всесильности приёмов женской обольстительности не может научить эта дивная книга. Её можно лишь нежно любить.
Ближе всех подошёл к разгадке Манон великий Святослав Рихтер, одним чудесным словом в своих «Дневниках» обрисовавший и эпоху и менталитет: рококотка. И этим восхитительным словом, заключающим в себе всю биографию Манон, можно завершить размышление о её жизни.
«Скрипичный ключ», 2012 год